НАЗАД | ВЫЙТИ | ВПЕРЕД


Наутро я должен был, разделив с Марией свой завтрак, тайком вывести ее из дому, и это удалось. В тот же день я снял ей и себе в соседнем квартале комнатку только для наших свиданий.
Моя учительница танцев Гермина являлась, как по-ложено, и мне все же пришлось разучивать бостон. Она была строга и неумолима и не освободила меня ни от одного урока, ибо было решено, что на следую-щий бал-маскарад я пойду с ней. Она попросила у меня денег на костюм, о котором, однако, отказалась сказать хоть что-нибудь. Навещать ее или хотя бы знать, где она живет, мне все еще не было дозволено.
Это время перед маскарадом, около трех недель, прошло необыкновенно хорошо. Мария казалась мне первой в моей жизни настоящей возлюбленной. От женщин, которых я прежде любил, я всегда требовал ума и образованности, не вполне отдавая себе отчет в том, что даже очень умная и относительно очень об-разованная женщина никогда не отвечала запросам моего разума, а всегда противостояла им; я приходил к женщинам со своими проблемами и мыслями, и мне казалось совершенно невозможным любить дольше какого-нибудь часа девушку, которая не прочитала почти ни одной книжки, почти не знает, что такое чтение, и не смогла бы отличить Чайковского от Бет-ховена. У Марии не было никакого образования, она не нуждалась в этих окольных дорогах и мирах-заме-нителях, все ее проблемы вырастали непосредственно из чувств. Добиться как можно большего чувственного и любовного счастья отпущенными ей чувствами, своей особенной фигурой, своими красками, своими волосами, своим голосом, своей кожей, своим темпе-раментом, найти, выколдовать у любящего отзыв, по-нимание, несущую счастье ответную игру для каждой своей прелести, для каждого изгиба своих линий, для каждой извилинки своего тела — вот в чем состояли ее искусство, ее задача. Уже во время того первого робкого танца с ней я ощутил это, уже тогда почуял я этот аромат гениальной, восхитительно изощренной чувственности и был околдован им. И не случайно, конечно, всеведущая Гермина подвела ко мне эту Ма-рию. В ее аромате, во всем ее облике было что-то от лета, что-то от роз.
Я не имел счастья быть единственным возлюблен-ным Марии или пользоваться ее предпочтеньем, я был одним из многих. Часто у нее не оказывалось времени для меня, иногда она уделяла мне какой-ни-будь час во второй половине дня, изредка — ночь. Брать деньги она у меня не хотела, за этим, наверно, крылась Гермина. Но подарки она принимала с удо-вольствием, и если я дарил ей, например, новый ко-шелек из красной лакированной кожи, туда разреша-лось предварительно положить несколько золотых мо-нет. Кстати, из-за этого красного кошелечка она подняла меня на смех! Кошелек был великолепен, не он был устарелого, уже не модного образца. В этих вопросах — а дотоле я смыслил в них меньше, чем в каком-нибудь эскимосском языке, — я многое узнал от Марии. Прежде всего я узнал, что все эти безде-лушки, все эти модные предметы роскоши — вовсе не чепуха, вовсе не выдумка корыстных фабрикантов и торговцев, а полноправный, прекрасный, разнообраз-ный маленький или, вернее, большой мир вещей, имеющих одну-единственную цель — служить любви, обострять чувства, оживлять мертвую окружающую среду, волшебно наделяя ее новыми органами люб-ви — от пудры и духов до бальной туфельки, от перстня до портсигара, от пряжки для пояса до сумки. Эта сумка не была сумкой, этот кошелек не был кошельком, цветы не были цветами, веер не был вее-ром, все было пластическим материалом любви, ма-гии, очарованья, было гонцом, контрабандистом, ору-жием, боевым кличем.
Я часто думал — кого, собственно, любила Мария? Больше всего, по-моему, любила она юного саксофо-ниста Пабло, обладателя отрешенных черных глаз и длинных, бледных, благородных и грустных кистей рук. Я считал этого Пабло несколько сонным, избало-ванным и пассивным в любви, но Мария заверила меня, что он хоть и медленнее разгорается, но зато потом бывает напряженнее, тверже, мужественней и требовательней, чем какой-нибудь боксер или наезд-ник. И вот так я узнал тайные вещи о разных людях, о джазисте, об актере, о многих женщинах, о девушках и мужчинах нашего круга, узнал всякого рода тайны, заглянул за поверхность связей и неприязней, стал постепенно (это я-то, совершенно чужой в этом мире, никак не соприкасавшийся с ним) посвященным и причастным лицом. Многое узнал я и о Гермине. Особенно же часто встречался я теперь с господином Пабло, которого Мария очень любила. Иногда она прибегала и к его тайным средствам, да и мне порой доставляла эти радости, и Пабло всегда особенно рвался удружить мне. Однажды он сказал мне об этом без околичностей:
— Вы так несчастны, это нехорошо, так не надо. Мне жаль. Выкурите трубочку опиума.
Мое мнение об этом веселом, умном, ребячливом и притом непостижимом человеке то и дело менялось, мы стали друзьями, нередко я угощался его снадобья-ми. Моя влюбленность в Марию его немного забавля-ла. Однажды он устроил “праздник” в своей комнате, мансарде какой-то пригородной гостиницы. Там был только один стул, Марии и мне пришлось сидеть на кровати. Он дал нам выпить — слитого из трех буты-лочек, таинственного, чудесного ликеру. А потом, ког-да я пришел в очень хорошее настроение, он, с горя-щими глазами, предложил нам учинить втроем лю-бовную оргию. Я ответил резким отказом, такое было для меня немыслимо, но покосился все-таки на Ма-рию, чтобы узнать, как она к этому относится, и хотя она сразу же присоединилась к моему ответу, я уви-дел, как загорелись ее глаза, и почувствовал ее сожа-ленье о том, что это не состоится. Пабло был разоча-рован моим отказом, но не обижен.
— Жалко, — сказал он. — Гарри слишком опасает-ся за мораль. Ничего не поделаешь. А было бы слав-но, очень славно! Но у меня есть замена.
Мы сделали по нескольку затяжек и неподвижно, сидя с открытыми глазами, пережили втроем предло-женную им сцену, причем Мария дрожала от исступленья. Когда я ощутил после этого легкое недомоганье, Пабло уложил меня в кровать, дал мне несколько ка-пель какого-то лекарства, и, закрыв на минуту-другую глаза, я почувствовал воздушно-беглое прикосновенье чьих-то губ сперва к одному, потом к другому моему веку. Я принял это так, словно полагал, что меня поцеловала Мария. Но я-то знал, что поцеловал меня он.
А однажды вечером он поразил меня еще больше. Он появился в моей квартире, сказал мне, что ему нужно двадцать франков, что он просит у меня эту сумму и предлагает мне взамен, чтобы сегодня ночью Марией располагал не он, а я.
— Пабло, — сказал я испуганно, — вы сами не знаете, что вы говорите. Уступать за деньги свою возлюбленную другому — это считается у нас верхом позора. Я не слышал вашего предложенья, Пабло.
Он посмотрел на меня с сочувствием.
— Вы не хотите, господин Гарри. Ладно. Вы всегда сами устраиваете себе затрудненья. Что ж, не спите сегодня ночью с Марией, если вам это приятнее, и дайте мне деньги просто так, вы получите их обратно. Мне они крайне нужны.
— Зачем?
— Для Агостино — знаете, маленький такой, вто-рая скрипка. Он уже неделю болен, и никто за ним не ухаживает, денег у него нет ни гроша, а тут и у меня все вышли.
Из любопытства, да и в наказанье себе, я отпра-вился с ним к Агостино, которому он принес в его каморку, жалкую чердачную каморку, молоко и лекар-ство, взбил постель, проветрил комнату, наложил на пылавшую жаром голову красивый, приготовленный по всем правилам искусства компресс — все это быс-тро, нежно, умело, как хорошая сестра милосердия. В тот же вечер, я видел, он играл на саксофоне в баре “Сити”, играл до самого утра.
С Герминой я часто долго и обстоятельно говорил о Марии, об ее руках, плечах, бедрах, об ее манере смеяться, целоваться, танцевать.
— А это она тебе уже показала? — спросила однаж-ды Гермина и описала мне некую особую игру языка при поцелуе. Я попросил ее, чтобы она сама показала мне это, но она с самым серьезным видом осадила меня. — Еще не время, — сказала она, — я еще не твоя возлюбленная.
Я спросил ее, откуда известны ей это искусство Марии и многие тайные подробности ее жизни, о которых пристало знать лишь любящему мужчине.
— О, — воскликнула она, — мы ведь друзья. Неу-жели ты думаешь, что у нас могут быть секреты друг от друга? Я довольно часто спала и играла с ней. Да, ты поймал славную девушку, она умеет больше, чем другие.
— Думаю, все же, Гермина, что и у вас есть секре-ты друг от друга. Или ты и обо мне рассказала ей все, что знаешь?
— Нет, это другие вещи, которых ей не понять. Мария чудесна, тебе повезло, но между тобой и мной есть вещи, о которых она понятия не имеет. Я многое рассказала ей о тебе, еще бы, гораздо больше, чем-то пришлось бы тебе по вкусу тогда — я же должна была соблазнить ее для тебя! Но понять, друг мой, как я тебя понимаю, ни Мария, ни еще какая-нибудь другая никогда не поймет. От нее я узнала о тебе и еще кое-что, я знаю о тебе все, что о тебе знает Мария. Я знаю тебя почти так же хорошо, как если бы мы уже часто спали друг с другом.
Когда я снова встретился с Марией, мне было странно и диковинно знать, что Гермину она прижи-мала к сердцу так же, как меня, что ее волосы и кожу она так же осязала, целовала и испытывала, как мои. Новые, непрямые, сложные отношенья и связи всплы-ли передо мной, новые возможности любить и жить, и я думал о тысяче душ трактата о Степном волке.
 

В ту недолгую пору, между моим знакомством с Марией и большим балом-маскарадом, я был прямо-таки счастлив, и все же у меня ни разу не было чувства, что это и есть избавленье, достигнутое бла-женство, нет, я очень отчетливо ощущал, что все это — только пролог и подготовка, что все неистово стремится вперед, что самое главное еще впереди.
Танцевать я научился настолько, что мне казалось теперь возможным участвовать в бале, о котором с каждым днем толковали все больше. У Гермины был секрет, она так и не открывала мне, в каком маскарад-ном наряде она появится. Уж как-нибудь я узнаю ее, говорила она, а не сумею узнать — она мне поможет, но заранее мне ничего не должно быть известно. С другой стороны, и мои планы насчет костюма не вызывали у нее ни малейшего любопытства, и я ре-шил вообще не переодеваться никем. Мария, когда я стал приглашать ее на бал, заявила мне, что на этот праздник она уже обзавелась кавалером, у нее и в самом деле был уже входной билет, и я несколько огорчился, поняв, что на праздник мне придется явиться в одиночестве. Костюмированный бал, ежегод-но устраиваемый в залах “Глобуса” людьми искусства, был самым аристократическим в городе.
В эти дни я мало видел Гермину, на накануне бала она побывала у меня, зайдя за билетом, который я ей купил. Она мирно сидела со мной в моей комнате, и тут произошел один примечательный разговор, произ-ведший на меня глубокое впечатление.
— Теперь тебе живется в общем-то хорошо, — ска-зала она, — танцы идут тебе на пользу. Кто месяц тебя не видел, не узнал бы тебя.
— Да, — признался я, — мне уже много лет не жилось так хорошо. Это все благодаря тебе, Гермина.
— О, а не благодаря ли твоей прекрасной Марии?
— Нет. Ведь и ее подарила мне ты. Она чудесная.
— Она — та возлюбленная, которая была нужна тебе, Степной волк. Красивая, молодая, всегда в хоро-шем настроении, очень умная в любви и доступная не каждый день. Если бы тебе не приходилось делить ее с другими, если бы она не была у тебя всегда лишь мимолетной гостьей, так хорошо не получилось бы.
Да, я должен был признать и это.
— Значит, теперь у тебя есть, собственно, все, что тебе нужно?
— Нет, Гермина, это не так. У меня есть что-то прекрасное и прелестное, большая радость, великое утешенье. Я прямо-таки счастлив...
— Ну, вот! Чего же ты еще хочешь?
— Я хочу большего. Я не доволен тем, что я счаст-лив, я для этого не создан, это не мое призванье. Мое призванье в противоположном.
— Значит, в том, чтобы быть несчастным? Ну, этого-то у тебя хватало и прежде — помнишь, когда ты из-за бритвы не мог вернуться домой.
— Нет, Гермина, не в том дело. Верно, тогда я был очень несчастен. Но это было глупое несчастье, непло-дотворное.
— Почему же?
— Потому что иначе у меня не было бы этого страха перед смертью, которой я ведь желал! Несча-стье, которое мне нужно и о котором я тоскую. Друго-го рода. Оно таково, что позволяет мне страдать с жадностью и умереть с наслажденьем. Вот какого не-счастья или счастья я жду.
— Я понимаю тебя. В этом мы брат и сестра. Но почему ты против того счастья, которое нашел теперь, с Марией? Почему ты недоволен?
— Я ничего не имею против этого счастья, о нет, я люблю его, я благодарен ему. Оно прекрасно, как солнечный день среди дождливого лета. Но я чувствую, что оно недолговечно. Это счастье тоже неплодот-ворно. Оно делает довольным, но быть довольным — это не по мне. Оно усыпляет Степного волка, делает его сытым. Но это не то счастье, чтобы от него умереть.
— А умереть, значит, нужно, Степной волк?
— По-моему, да! Я очень доволен своим счастьем, я способен еще долго его выносить. Но когда мое счастье оставляет мне час-другой, чтобы очнуться и затосковать, вся моя тоска направлена не на то, чтобы навсегда удержать это счастье, а на то, чтобы снова страдать, только прекраснее и менее жалко, чем преж-де. Я тоскую о страданьях, которые дали бы мне готовность умереть.
Гермина нежно посмотрела мне в глаза — тем тем-ным взглядом, что иногда появлялся у нее так вне-запно. Великолепные, страшные глаза! Медленно, под-бирая каждое слово отдельно, она сказала, сказала так тихо, что я должен был напрячься, чтобы это рас-слышать:
— Сегодня я хочу сказать тебе кое-что, нечто такое, что давно знаю, да и ты это уже знаешь, но еще, может быть, себе не сказал. Я скажу тебе сейчас, что я знаю о себе и о тебе и про нашу судьбу. Ты, Гарри, был художником и мыслителем, человеком, исполнен-ным радости и веры, ты всегда стремился к великому и вечному, никогда не довольствовался красивым и малым. Но чем больше будила тебя жизнь, чем боль-ше возвращала она тебя к тебе самому, тем больше становилась твоя беда, тем глубже, по самое горло, погружался ты в страданье, страх и отчаянье, и все то прекрасное и святое, что ты когда-то знал, любил, чтил, вся твоя прежняя вера в людей и в наше высо-кое назначенье — все это нисколько не помогло тебе, потеряло цену, разбилось вдребезги. Твоей вере стало нечем дышать. А удушье — жесткая разновидность смерти. Это правильно, Гарри? Это действительно твоя судьба?
Я кивал, кивал, кивал головой.
— У тебя было какое-то представление о жизни, была какая-то вера, какая-то задача, ты был готов к подвигам, страданьям и жертвам — а потом ты посте-пенно увидел, что мир не требует от тебя никаких подвигов, жертв и всякого такого, что жизнь — это не величественная поэма с героическими ролями и вся-ким таким, а мещанская комната, где вполне доволь-ствуются едой и питьем, кофе и вязаньем чулка, иг-рой в тарок и радиомузыкой. А кому нужно и кто носит в себе другое, нечто героическое и прекрасное, почтенье к великим поэтам или почтенье к святым, тот дурак и донкихот. Вот так. И со мной было то же самое, друг мой! Я была девочкой с хорошими задат-ками, созданной для того, чтобы жить по высокому образцу, предъявлять к себе высокие требованья, выполнять достойные задачи. Я могла взять на себя большой жребий, быть женой короля, возлюбленной революционера, сестрой гения, матерью мученика. А жизнь только и позволила мне стать куртизанкой бо-лее или менее хорошего вкуса, да и это далось мне с великим трудом! Вот как случилось со мной. Одно время я была безутешна и долго искала вину в самой себе. Ведь жизнь, думала я, в общем-то всегда права, и если жизнь посмеялась над моими мечтаньями, значит, думала я, мои мечты были глупы, неправы. Но это не помогало. А поскольку у меня были хоро-шие глаза и уши, да и некоторое любопытство тоже, я стала присматриваться к так называемой жизни, к своим знакомым и соседям, к более чем пятидесят-кам людей и судеб, и тут я увидела, Гарри: мои мечты были правы, тысячу раз правы, так же как и твои. А жизнь, а действительность была неправа. Если такой женщине, как я, оставалось либо убого и бес-смысленно стареть за пишущей машинкой на службе у какого-нибудь добытчика денег, или ради его денег выйти за него замуж, либо стать чем-то вроде прости-тутки, то это было так же неправильно, как и то, что такой человек, как ты, должен в одиночестве, в робо-сти, в отчаянье хвататься за бритву. Моя беда была, может быть, более материальной и моральной, твоя — более духовной, но путь был один и тот же. Думаешь, мне непонятны твой страх перед фокстротом, твое отвращенье к барам и танцзалам, твоя брезгливая неприязнь к джазовой музыке и ко всей этой ерунде? Неттт, — они мне слишком понятны, и точно так же понятны твое отвращенье к политике, твоя печаль по поводу болтовни и безответственной возни партий, прессы, твое отчаянье по поводу войны — и той, что была, и той, что будет, по поводу нынешней манеры думать, читать, строить, делать музыку, праздновать праздники, получать образование! Ты прав. Степной волк, тысячу раз прав, и все же тебе не миновать гибели. Ты слишком требователен и голоден для этого простого, ленивого, непритязательного сегодняшнего мира, он отбросит тебя, у тебя на одно измерение больше, чем ему нужно. Кто хочет сегодня жить и радоваться жизни, тому нельзя быть таким человеком, как ты и я. Кто требует вместо пиликанья — музыки, вместо удовольствия — радости, вместо баловства — настоящей страсти, для того этот славный наш мир — не родина...
Она потупила взгляд и задумалась.
— Гермина, — воскликнул я с нежностью, — сестpa, какие хорошие у тебя глаза! И все-таки ты обучи-ла меня фокстроту! Но как это понимать, что такие люди, как мы, с одним лишним измерением, не мо-гут здесь жить? В чем тут дело? Это лишь в наше время так? Или это всегда было?
— Не знаю. К чести мира готова предположить, что все дело лишь в нашем времени, что это только болезнь, только нынешняя беда. Вожди рьяно и ус-пешно работают на новую войну, а мы тем временем танцуем фокстрот, зарабатываем деньги и едим шоколадки — ведь в такое время мир должен выглядеть скромно. Будем надеяться, что другие времена были лучше и опять будут лучше, богаче, шире, глубже. Но нам это не поможет. И, может быть, так всегда было...
— Всегда так, как сегодня? Всегда мир только для политиков, спекулянтов, лакеев и кутил, а людям не-чем дышать?
— Ну да, я этого не знаю, никто этого не знает. Да и не все ли равно? Но я, друг мой, думаю сейчас о твоем любимце, о котором ты мне иногда рассказывал и читал письма, о Моцарте. А как было с ним? Кто в его времена правил миром, снимал пенки, задавал тон и имел какой-то вес — Моцарт или дельцы, Моцарт или плоские людишки? А как он умер и как похоро-нен? И наверно, думается мне, так было и будет всегда, и то, что они там в школах называют “всемир-ной историей”, которую полагается для образования учить наизусть, все эти герои, гении, великие подвиги и чувства — все это просто ложь, придуманная школьными учителями для образовательных целей и для того, чтобы чем-то занять детей в определенные годы. Всегда так было и всегда так будет, что время и мир, деньги и власть принадлежат мелким и плоским, а другим, действительно людям, ничего не принадле-жит. Ничего, кроме смерти .
— И ничего больше?
— Нет, еще вечность.
— Ты имеешь в виду имя, славу в потомстве?
— Нет, волчонок, не славу — разве она чего-то стоит? И неужели ты думаешь, что все действительно настоящие и в полном смысле слова люди прослави-лись и известны потомству?
— Нет, конечно.
— Ну, вот, значит, не славу! Слава существует лишь так, для образования, это забота школьных учи-телей. Не славу, о нет! А то, что я называю вечно-стью. Верующие называют это Царством Божьим. Мне думается, мы, люди, мы все, более требователь-ные, знающие тоску, наделенные одним лишним из-мерением, мы и вовсе не могли бы жить, если бы, кроме воздуха этого мира, не было для дыханья еще и другого воздуха, если бы, кроме времени, не сущест-вовало еще и вечности, а она-то и есть царство истин-ного. В нее входят музыка Моцарта и стихи твоих великих поэтов, в нее входят святые, творившие чуде-са, претерпевшие мученическую смерть и давшие лю-дям великий пример. Но точно так же входит в вечность образ каждого, настоящего подвига, сила каж-дого настоящего чувства, даже если никто не знает о них, не видит их, не запишет и не сохранит для потомства. В вечности нет потомства, а есть только современники.
— Ты права, — сказал я.
— Верующие, — продолжала она задумчиво, — зна-ли об этом все-таки больше других. Поэтому они установили святых и то, что они называют “ликом святых”. Святые — это по-настоящему люди, младшие братья Спасителя. На пути к ним мы находимся всю свою жизнь, нас ведет к ним каждое доброе дело, каждая смелая мысль, каждая любовь. Лик святых — в прежние времена художники изображали его на зо-лотом небосводе, лучезарном, прекрасном, исполнен-ном мира, — он и есть то, что я раньше назвала “вечностью”. Это царство по ту сторону времени и видимости. Там наше место, там наша родина, туда, Степной волк, устремляется наше сердце, и потому мы тоскуем по смерти. Там ты снова найдешь своего Гёте, и своего Новалиса, и Моцарта, а я своих святых, Христофора, Филиппе Нери  — всех. Есть много свя-тых, которые сначала были закоренелыми грешниками, грех тоже может быть путем к святости, грех и порок. Ты будешь смеяться, но я часто думаю, что, может быть, и мой друг Пабло — скрытый святой. Ах, Гарри, нам надо продраться через столько грязи и вздора, чтобы прийти домой ! И у нас нет никого, кто бы повел нас, единственный наш вожатый — это тос-ка по дому.
Последние свои слова она произнесла опять еле слышно, и в комнате наступила мирная тишина, сол-нце садилось, и золотые литеры на многих корешках моих книг мерцали в его лучах. Я взял в ладони голову Гермины, поцеловал ее в лоб и прижался щекой к ее щеке — по-братски. Несколько мгновений мы оставались в такой позе. Я предпочел бы остаться в такой позе и уже никуда сегодня не выходить. Но на эту ночь, последнюю перед большим балом, Мария обещала себя мне.
По дороге к ней думал я, однако, не о Марии, а о том, что сказала Гермина. Все это, так мне казалось, были, вероятно, не ее собственные мысли, а мои, которые эта ясновидящая, прочтя и вдохнув их в себя, воспроизвела мне так, что они обрели форму и пред-стали передо мной в новом виде. За то, что она высказала мысль о вечности, я был ей особенно бла-годарен в тот час. Мне нужна была эта мысль, без нее я не мог жить и не мог умереть. Святая потусторон-няя жизнь, не связанная ни с каким временем, мир вечных ценностей, божественной сущности — вот что было сегодня заново подарено мне моей подругой и учительницей танцев. Я невольно вспомнил свой гётевский сон, вспомнил облик старого мудреца, кото-рый смеялся таким нечеловеческим смехом и шутил со мной на свой бессмертный манер. Теперь только понял я его смех, смех бессмертных . Он был беспред-метен, этот смех, он был только светом, только про-зрачностью, он был тем, что остается в итоге, когда подлинный человек, пройдя через людские страданья, пороки, ошибки, страсти и недоразуменья, прорывает-ся в вечность, в мировое пространство. А “вечность” была не чем иным, как избавлением времени, неким возвратом его к невинности, неким обратным превращеньем его в пространство.
Я поискал Марию в том месте, где мы обычно ужинали в наши вечера, но она еще не пришла.
Я сидел в ожиданье за накрытым столом в тихом трактирчике на окраине города, продолжая думать о нашем разговоре. Все эти мысли, объявившиеся меж-ду Герминой и мной, казались мне такими знакомы-ми, такими родными, они словно бы выплыли из сокровеннейших глубин моей мифологии, моего мира образов! Бессмертные, отрешенно живущие во вневре-менном пространстве, ставшие образами, хрустальная вечность, обтекающая их как эфир, и холодная, звезд-ная, лучезарная ясность этого внеземного мира — от-куда же все это так мне знакомо? Я задумался, и на ум мне пришли отдельные пьесы из “Кассаций” Мо-царта, из “Хорошо темперированного клавира” Баха, и везде в .этой музыке светилась, казалось мне, эта хо-лодная, звездная прозрачность, парила эта эфирная ясность. Да, именно так, эта музыка была чем-то вроде застывшего, превратившегося в пространство времени, и над ней бесконечно парили сверхчеловеческая ясность, вечный, божественный смех. О, да ведь и старик Гёте из моего сновиденья был здесь вполне уместен! И вдруг я услышал вокруг себя этот непостижимый смех, услышал, как смеются бессмертные. Я завороженно сидел, завороженно вытащил карандаш из кармана жилетки, поискал глазами бумаги, увидел перед собой прейскурант вин и стал писать на его обороте, писать стихи, которые лишь на следующий день нашел у себя в кармане. Вот они:

БЕССМЕРТНЫЕ

К нам на небо из земной юдоли
Жаркий дух вздымается всегда —
Спесь и сытость, голод и нужда,
Реки крови, океаны боли,
Судороги страсти, похоть, битвы,
Лихоимцы, палачи, молитвы.
Жадностью гонимый и тоской,
Душной гнилью сброд разит людской,
Дышит вожделеньем, злобой, страхом,
Жрет себя и сам блюет потом,
Пестует, искусства и с размахом
Украшает свой горящий дом.
Мир безумный мечется, томится,
Жаждет войн, распутничает, врет,
Заново для каждого родится,
Заново для каждого умрет.

Ну, а мы в эфире обитаем,
Мы во льду астральной вышины
Юности и старости не знаем,
Возраста и пола лишены.
Мы на ваши страхи, дрязги, толки,
На земное ваше копошенье
Как на звезд глядим коловращенье,
Дни у нас неизмеримо долги.
Только тихо головой качая
Да светил дороги озирая,
Стужею космической зимы
В поднебесье дышим бесконечно.
Холодом сплошным объяты мы,
Холоден и звонок смех наш вечный.


НАЗАД | ВЫЙТИ | ВПЕРЕД